Встретивши его здесь, я не нашел в нем ни малейшей перемены: он точно так же жаловался на нестерпимую грудную боль, носил на руках и на спине фонтанели и точно так же беспрестанно курил сигары. В Петербург, по его рассказам, приехал он потому, что здесь удобнее – не жить, а пробиться кое-как, что в Москве почти совершенно невозможно. В Москве надо жить или картами, или доходами с деревень; последних он вовсе не имел в наличности; в карты же хотя играл довольно искусно, но всегда по маленькой, потому что уже много спустил «в коротенькую», употребляя его собственное выражение. У него было много знакомых гвардейских офицеров, бывших товарищей по службе, о которых он с первого же разу успел пересказать мне очень много замечательных историй.
– Кстати, – спросил он меня, выходя из кондитерской и только что кончивши рассказ о том, как поручик Таксенов нашел средство завести у себя гамбсовскую мебель, – кстати, – продолжал он, – не знавали вы здесь одного, тоже московского, Виталина?
– Офицера? – спросил я, ожидая новой истории.
– Нет.
– Чиновника?
– Тоже нет.
– Литератора?
– Да, пожалуй, литератора, – отвечал мой приятель, сморщивши физиономию вдвое более против обыкновенного…
– Не знаю, – хотел было отвечать я, но мне пришло на память, что в январе видел я драму, автор которой носил это имя, что я и сказал Браге.
– Он и есть, – сказал тот. – Да не в том дело: лично вы его не знаете?
– Нет, – отвечал я, – а что?
– Тоже вот, батюшка, судьба-то, – говорил он, ускоряя шаги. – Человек умный, страшно умный, – как говорили, по крайней мере. Я о нем вспомнил по поводу Таксенова. Он был в Москве учителем – и в то время даже еще, как я хаживал к вам, да и чуть ли я тогда вам о нем не рассказывал, тем больше, что я любил тогда этого человека, очень любил… Вышел тоже дрянь дрянью.
– То есть как же это? – спросил я с любопытством, потому что привык не слишком верить решительным приговорам моего приятеля.
– Тряпка, – отвечал Брага с видимою грустью, – просто тряпка. Когда мы провожали его сюда, мы все думали, что из ‹него› что-нибудь будет: бесхарактерность, ветреность просто его погубили.
Питая особенную привязанность к личностям, от которых все ждали многого и из которых ничего не вышло, я просил Брагу объясниться подробнее…
– Да вот вам хотя бы и это, например, по поводу чего я и вспомнил о нем, – отвечал Александр Иваныч. – Я поручил ему здесь отыскать Таксенова и передать ему дневник его, который тот пересылал мне аккуратно… Он и послал его, да через год, и притом изорванный. Помилуйте, что уж за человек, который в состоянии читать чужие письма?
– Да читал ли он? – спросил я, впрочем, сам не слишком уверенный в возможности противустоять искушению прочесть чужой дневник, тем более дневник офицерский.
– Наверное, – сказал Брага, махнувши рукою. – И заметьте себе, кто решается читать чужие письма, тот так же легко не отдает чужих денег, а о долгах уж и говорить нечего.
– А вы в долги веруете? – спросил я его с улыбкою.
Он поглядел на меня с заметным изумлением. Я вам сказал, что он был человек другой эпохи и верил в рыцарство чести.
– Вот видите ли, – продолжал я, – есть маленькое различие между неплатежом долгов от корыстолюбия, т. е. от любви к деньгам, и неплатежом их от полного к ним презрения.
– Софизм! – вскричал мой приятель, – точно то же говорит и Виталин.
– В самом деле?… Послушайте, – сказал я, – познакомьте меня с ним.
– Я с ним не увижусь, – отвечал Брага твердо и грустно, – вы – дело другое, вы можете с ним знакомиться, когда хотите: я вам дам его адрес и, кроме того, – прибавил он с злобною улыбкою, – я вам поручу для передачи ему его записки.
– Его записки! – почти вскричал я. – Вообразите себе, что мне упало нежданное спасение от страшной скуки.
Брага взглянул на меня иронически.
Я засмеялся.
Мы друг друга поняли.
Через два часа в руках моих было несколько незапечатанных тетрадей, порученных Браге одною женщиной, для передачи Виталину.
Эти записки сблизили меня с Виталиным. По связи событий прежде всего передаю их, на что впоследствии я был уполномочен Виталиным.
Когда я пришел нынче к ним, у них сидел уже гусар, которого они зовут кузином: он очень добрый малый, но мне несносен. Неужели потому, что богат и независим?… Едва ли поэтому, – впрочем, потому что я не боюсь ни в чем признаваться себе. Антония была в розовом платье; розовый цвет к ней очень идет, по крайней мере, это заметил я нынче.
Я был скучен и, к величайшему несчастию, сам это чувствовал, до того чувствовал, что был в состоянии сделаться несносным. Чего не приходило мне в голову? Да и в самом деле, что за нелепое отношение между мною и ими: отчего Никита Степаныч не может обойтись без меня даже и в филистерски-заказном наслаждении природою, – отчего я сделался другом дома не только у него, но даже у них – что это? позор ли покровительства, иное ли что или просто смотрит на меня, как на что-то вовсе не имеющее никакого значения?… Одним словом, мне было несносно, несносно потому еще, что я должен был ехать за город на чужой счет: карета нанята была гусаром для них, – я же очутился тут по приглашению Никиты Степаныча, вовсе и не подозревая, что он звал меня наслаждаться на чужие гроши.
Наконец явился он с женою; аэрьена стояла уже у крыльца, и все стали собираться.
Я вышел после всех, но внутренно желал, чтобы мне досталось место подле Антонии. Хотела ли этого судьба или было это следствием моего расчета войти в аэрьену последним, но я сел подле нее. Разговор наш был незначителен, но я рад был, что мог хоть что-нибудь говорить: близость этой девушки веяла на меня благоуханием, – мне было сладко тонуть взглядом в ее детски-ясных голубых глазах. Она дитя еще, но бывают, впрочем, минуты, когда она становится женщиной. Как чудно хороша, как светла и прозрачна вошла она третьего дня в маленькую залу Старских: каким-то сиянием облило меня ее появление, и я невольно должен был потупить глаза от этого сияния. Видела ли она это? Думаю, что видела, потому что тогда она была женщиной…